Рассказы

Рассказы

 

Город детства

 

Город Семипалатинск стал для меня местом, где я научился ходить и начал исследовать окружавший меня мир.

Мой мир был первозданным — в нем еще не было противоположностей «хорошо» — «плохо», и потому абсолютно совершенным и необыкновенно красивым.

Во дворе нашего дома у колодца с журавлем стояло какое-то зеленое неподвижное, но живое чудо. Наверное, я спросил о нем у взрослых. Слово «дерево» мне ничего не объяснило, но теперь, когда мне говорили «под деревом», я знал, что это означает «под Этим». Я смотрел на дерево и видел совершенную красоту. Я еще не знал, что в мире существует что-то несовершенное. Зеленые листочки, сухие веточки, сломанные или искривленные — все было красота. Некрасивое и даже безобразное я увидел позже, после долгого обучения взрослыми, упорно объяснявшими, что все в мире делится на «хорошее» и «плохое». Тогда же все вокруг было волшебной загадкой: наш дом, который казался мне прекрасным дворцом, двор — изумрудные чащи растений со своим особым миром насекомых, ворота с забором, куда можно было забраться, когда не видят взрослые, и заглянуть в широкий, еще не исследованный мир улицы.

Во дворе было еще несколько чудес: большой камень — я провел возле него бессчетные часы, ни один драгоценный камень, виденный мной позднее, не смог сравниться с ним по красоте и загадочности; заросли шиповника у забора, где я прятался от назойливого внимания взрослых, открывая новое ощущение своего самостоятельного, отдельного от других существования. Но самое притягательное и таинственное был колодец, вызывавший священный трепет, когда удавалось заглянуть вглубь. Связанный страшным запретом подходить близко, я так и не мог вдоволь насладиться созерцанием нового для меня пространства глубины: раздавался предостерегающий крик, и меня оттаскивали. Каждое утро еще в кровати я придумывал новую экспедицию к колодцу. Потом его засыпали, и я переживал это как разрушение святилища.

Совсем близко от нашего дома, в конце Бульварной улицы, была ярмарка. Сюда со всех окрестностей съезжались казахи на лошадях и верблюдах — на сотни километров вокруг Семипалатинска были только стойбища казахов-кочевников и мелкие поселения. В центре города находились кинотеатр, парк и несколько магазинов. В хлебные толпились очереди по несколько сот человек, люди стояли целыми семьями, с ночевкой. Во время войны был открыт ресторан с отдельными кабинами.

Еды в доме не было, это были голодные годы. Сахар выдавали по карточкам, полкило на человека в месяц. Мои родители смеялись, когда я однажды сказал, увидев перед собой один кусочек сахара на столе: «А Сталин, наверное, кладет в свой чай два кусочка».

Мы с ребятами жили летом и осенью на подножном корму — находили грибы, ягоды, стебли растений и коренья. Было одно небольшое растение со сладкими, толщиной в палец, корнями — их мы жевали, а листья использовали для татуировки. Если приложить к телу веточку с листьями и подержать так некоторое время, то они целиком отпечатывались на коже и долго сохранялись. Мы украшали грудь, спину и ноги, а иногда и щеки красивыми рисунками из этих листьев.

Во время игры в казаки-разбойники мы, мальчишки, обегали за день весь город «от края до края» со всеми его достопримечательностями: вместительной тюрьмой у ворот города, сумасшедшим домом — с каким любопытством мы рассматривали людей за железной решеткой — и городской больницей на самом краю города, куда я попал ненадолго, когда сломал ногу во время игры в футбол с командой другой улицы. В центре города у кинотеатра стояли высокие деревянные конюшни и казармы — в них после войны размещался кавалерийский полк. Ворота конюшни выходили прямо на главную улицу, мощенную булыжником, а когда полк выезжал на учения, ржание лошадей и цокот копыт по мостовой сладко отзывались в сердцах мальчишек. Замирали и девичьи сердца, стоило лишь показаться на улице красавцу-кавалеристу: каракулевая шапка-кубанка набекрень, чуб выбивается на лоб, шашка на поясе приспущена так, что тащится по мостовой, высекая искры, вся походка небрежная, удалая и на губах играет усмешка.

Событием, разбудившим наш спящий город, стало строительство нового кинотеатра. Причиной тому был фильм «Тарзан» — очередь за билетами выстроилась такая же, как за хлебом, и не уменьшалась целый месяц — семипалатинцы, казалось, переселились к кинотеатру и не уходили домой даже на ночь. Вторую серию «Тарзана» весь город смотрел уже в новом, наспех отстроенном кинозале.

На железнодорожную станцию мы ходили, как в театр, встречая и провожая пассажирские поезда. Они стояли по сорок минут — целых сорок минут захватывающего представления. Оно начинается для нас, зрителей, объявлением: «Скорый поезд Москва — Владивосток вышел с соседней станции и прибывает на новый путь». Актеры-пассажиры выбегают из вагонов и заполняют сцену-перрон в поисках еды и кипятка. Для них звучит по радио веселая музыка, для них передают популярные песни. Только один вагон, третий от паровоза, остается безмолвным, у его подножки стоят конвоиры. Заключительная сцена представления. «До отправления поезда осталось пять минут», — объявляют по радио. Актеры виснут на подножках, машут нам руками и платочками. Опустевший перрон, внезапная тишина, непонятная грусть. Но вот уже вскоре мы слышим откуда-то шум приближающегося праздника. Подходит товарный поезд, известный всем нам под названием «пятьсот-веселый». Этот пассажирский поезд с дешевыми билетами ходит без расписания и стоит часами на каждом полустанке, так что дорога между городами занимает много дней, а то и недель. Номера поездов начинаются с цифры 500. В них нет воды и туалетов, зато есть одно достоинство — все места на двуспальных нарах только спальные.

Из вагонов выскакивают сумасшедше-веселые люди всех возрастов и пускаются в пляс под гармошку. К поезду сбегаются зрители и милиция. Местные торговки продают вареную картошку и соленые огурцы. У привокзального магазина собирается громадная очередь. Водку и пиво несут к поезду, зажав в растопыренных пальцах по несколько бутылок. На перроне кишит людской муравейник. Поют и пляшут непрерывно, иногда дерутся. Парни взасос целуют девушек на подножках и в тамбурах, а если находят неподалеку укрытие хотя бы с двух сторон, занимаются любовью в неудобных позах. Самых пьяных и счастливых, ползающих под вагонами, втаскивают на подножки и заботливо укладывают на нарах их менее пьяные товарищи. После неоднократных гудков паровоза местные жители и железнодорожники еще долго обшаривают все привокзальные помещения и соседние поезда с криком: «Эй, кто тут с пятьсот-веселого?» Последними бегут к вагонам парочки. Поезд медленно трогается. Из раздвинутых дверей товарных вагонов льются песни и веселые звуки гармошки. Железнодорожники и милицейские тяжело переводят дух, вытирая пот со лба. И тогда мы отправляемся на последнее вокзальное представление.

В стороне от перрона на запасные пути приходят поезда с заключенными. Взрослых близко не подпускают, а нам, мальчишкам, можно. У вагонов с решетками на окнах часами сидят на корточках сотни мужчин, по сорок-пятьдесят человек в группе. Вокруг них стоят конвоиры с винтовками, еле сдерживая рычащих собак. Люди в сером смотрят на нас, мы смотрим на них. Они из другого мира, тоже для нас непонятного. Здесь тяжелое молчание, грубые окрики конвоиров и неумолкаемое рычание псов. Заключенные зорко смотрят по сторонам, сначала лишь скашивая глаза и только потом медленно поворачивая голову. Мы ни разу не видели, как их отправляют в вагоны. Они всегда сидят на корточках между путями, чего-то ожидая, и в жару, и в снег, и в дождь, окруженные конвоирами.

На широкой привокзальной площади иногда останавливался цыганский табор. Тогда цыганам не запрещали кочевать по степи в фургонах. Настоящее веселье в таборе начиналось с наступлением темноты и продолжалось далеко заполночь. Как они пели, как танцевали! Это были последние дни их привольной жизни, и они это знали — профессиональные предсказатели будущего. Вся молодежь города собиралась вокруг их костров. Мы приходили домой под утро, и родители пороли нас ремнями. На другой день мы убегали в табор снова.

За Семипалатинском начинался сосновый бор, тянущийся на сотни километров. Сначала мы ходили туда пешком, а потом стали ездить на товарных поездах, вскакивая на ходу на поворотах или подъеме. Мы научились перелезать по поезду снаружи по закрытым вагонам, перескакивать с крыши на крышу, прятаться в подвесных ящиках под вагонами. Мы умели соскакивать на ходу: если поезд шел не слишком быстро, то, спрыгнув , нужно было еще какое-то время бежать рядом с вагоном, держась за подножку, а если на большой скорости, то сразу падать на бок и кубарем катиться вниз.

Летом в бору мы чувствовали себя как дома, знали все его тайные тропы, искали грибы, ягоды и коренья, забирали у белок в дуплах запасы сухих грибов и орехов, жевали смолу с листьями смородины и приносили домой все найденное и добытое. В бору водились волки, зимой они ходили стаями и нападали на лошадей и проезжавших на подводах путников. На десятки километров вокруг не было человеческого жилья — исследуя все новые и новые лесные чащи, мы ни разу не встретили ни одной живой души.

С другой стороны от города тянулись непроходимые торфяные болота. Через них протекал ручей с кристально-чистой водой. Мы часто бегали туда копать червей. Там, в тени тополей, с листьев водяных лилий на нас с любопытством смотрели лягушки; когда мы неподвижно стояли в заводях по колено в воде и ловили пиявок, они тут же присасывались к ногам. Здесь, вдали от города, тишину нарушали только чистейшие первозданные звуки — пение птиц, стрекотание кузнечиков и кваканье лягушек, а ночью, когда все живое затихало, нежный, как хрустальный колокольчик, перелив ручья. Если бы родители позволили, мы непременно бы отправились вверх по Иртышу на Колыванский водоем, разлившийся среди ущелий и утесов, — место, которое Гумбольдт, объездивший весь свет, признал красивейшим в мире. Мы, мальчишки, исходившие десятки километров вверх и вниз по Иртышу, были с ним полностью согласны.

Берега Иртыша под Семипалатинском были совершенно дикие, на них не было никакого следа присутствия человека — ни осколка стекла, ни консервной банки, ни бумажки. Река выбрасывала на берег только упавшие стволы деревьев. Мы пили воду во время купания — она была чистой и вкусной.

В эти годы в окрестностях Семипалатинска не было ни одной свалки — мы, мальчишки, знали это точно. Ее тут же растаскивали: все могло пригодиться в обиходе. Можно было смело держать пари — в округе невозможно было найти ни одного ржавого гвоздя, ни кусочка проволоки. Битое стекло собирали и переплавляли на стеклянную посуду — ее всегда не хватало. Для нас, мальчишек, это было трудное время. Чтобы найти осколок стекла — перерезать веревку, мы пробегали несколько километров.

В сосновом бору мы пили воду из болот в низинах. Правило было очень простое: если есть лягушки, значит, вода питьевая, иначе лягушки в ней жить не станут. Незачем было носить с собой флягу или кружку: ненужная, лишняя тяжесть, подойди к любому водоему, наклонись и напейся — что может быть проще.

В излучине Иртыша напротив Семипалатинска был Чудо-остров. Нигде больше по берегам реки не росло таких огромных деревьев. Остров был необитаем. Когда во время весеннего половодья его заливало водой, мы любили плавать на лодке в чаще леса междудеревьями. Вода спадала к лету, и весь остров зарастал травой, такой высокой, что в ней мог бы спрятаться всадник. Чтобы найти дорогу, нам приходилось взбираться на дерево. Остров был разделен на три части протоками — одна из них называлась Холодный Бродок. Можно было целый день плыть на лодке и не видеть неба — деревья смыкались вершинами, и внизу был полумрак, как в джунглях. Иногда луч солнца пробивался сквозь чащу, от воды поднимался синий туман. Пение птиц днем, а вечером волшебная тишина. Нам было страшновато, мы тихо опускали весла и вглядывались в полумрак берегов, словно индейцы, ожидающие нападения. Мы общались жестами, пугаясь звуков собственных голосов, и чувствовали себя первопроходцами.

На левом берегу Иртыша лежал поселок Жана-Семей — по-русски Новый Семипалатинск. Главной достопримечательностью его был мясокомбинат, где делали известную на всю страну семипалатинскую колбасу. Когда-то тысячи голов скота гнали из Монголии на этот мясокомбинат по улицам Семипалатинска. Местным жителям продавали иногда по блату головы, хвосты и ребра. Мясокомбинат имел дурную славу — сотни мужчин и женщин не вернулись домой с работы и были отправлены в концлагеря. За двести граммов колбасы во время войны давали без суда три года. На проходной комбината стояли известные по всей области охранницы-церберши, ощупывавшие каждого проходящего с ног до головы. Немало мужчин поплатились за наивную попытку пронести кусок колбасы между ног.

В хорошую погоду от Жана-Семей можно видеть плоское нагорье до самого горизонта. Путь туда — через беспредельную степь, поросшую ковылем и полынью. Дорогой попадается много смешных сусликов — они стоят на задних лапках среди полевых цветов и смотрят вам вслед. В тех местах с давних времен жили миролюбивые и гостеприимные казахи-скотоводы.

Никто не предполагал тогда, что беда придет с этого безмолвного нагорья.

Однажды ранним утром селения казахов были разбужены гулом моторов. Всех жителей спешно посадили в грузовики и куда-то увезли. Чтобы успокоить местное население, объявили, что на этом месте будет строиться подземный аэродром. Степь наполнилась несмолкаемым гулом экскаваторов, бульдозеров, компрессоров. В верховьях Иртыша построили гидроэлектростанцию, и по реке поплыла вверх брюхом мертвая рыба в масляных пятнах. Первым пострадал Чудо-остров: в весеннее половодье воды стало меньше, перестала расти трава и обнажились корни деревьев. Холодный Бродок обмелел и скоро высох до дна. Потом Чудо-остров был раздавлен широкой автострадой. Мост проходил через Семипалатинку и дальше по руслу реки прямо в Жана-Семей. Холодный Бродок засыпали, деревья срубили для строительства бараков, весь Чудо-остров изрыли бульдозерами, а песчаные бури, проносившиеся над Семипалатинском, засыпали его толстым слоем пыли. К подземному аэродрому нескончаемым потоком шли грузовики. Из-за мрачного ландшафта это место здешние жители называли «Луной». Моего друга Генку Смагина забрали в армию, и он служил на «Луне» в строительном батальоне. Родители радовались: сын приходил в увольнение каждую субботу и ночевал дома.

Я учился в автодорожном техникуме на последнем курсе; по субботам вместе с Генкой и еще тремя друзьями мы ходили на танцы.

Я помню странные лица моих товарищей и фразу «Генка умер».

— Как умер, совсем? — не веря своим ушам переспросил я.

— Умирают только совсем, — невесело пошутил приятель.

— Но он же был с нами на танцах позавчера, в субботу! Что случилось?

— Врачи говорят — кровоизлияние в мозг.

— Но он же ничем не болел, — не унимался я. Друзья пожали плечами.

Родители Генки потребовали произвести вскрытие и подали в суд. Но с ними провели беседу, они еще больше помрачнели и затихли. Мы хоронили Генку в запаянном гробу. Через месяц непонятно чем заболел наш общий знакомый, служивший там же, на «Луне». Он умер в больнице, и его тоже хоронили в закрытом гробу.

После смерти Генки мне пришлось побывать в районе «Луны» — у нас была практика по автовождению, я вел ЗИС-150, нагруженный цементными блоками. Дорога все время шла по пустыне, степь вымерла. Мы проезжали бесконечные строительные площадки, огороженные колючей проволокой, повсюду виднелись одноэтажные бараки армейских частей. В распоряжение одной из этих частей мы и разгрузили нашу машину. Я запомнил мрачные лица солдат, встреченных по дороге.

…Три года я не был в родном городе, и вот сейчас, демобилизовавшись из армии, еду к родителям. Путь мой лежит через Семипалатинск, и я выхожу на знакомом перроне. Дедушка с бабушкой умерли, в доме моего детства живут чужие люди, но соседи все те же.

Я иду навестить друзей, и радости нет границ: все недавно вернулись из армии, съехались со всех концов Союза. Мы снова, как когда-то, ходим на танцы, веселимся, кутим и не можем нарадоваться встрече. «А помнишь…» — повторяется много, много раз. С нами нет только Генки Смагина.

«А что происходит на «Луне», где он служил?» — спрашиваю я. «Там построили какой-то подземный аэродром и проводят какие-то секретные взрывы». Я осторожно расспрашиваю знакомых. Никто ничего не знает. Город живет своей обычной жизнью и никакими секретами не интересуется. «Правда, — рассказывают мне, — за три последних года построили несколько новых больниц — в старой не хватало места для больных белокровием». Что такое белокровие, никто не знает и путают с малокровием. «Тут как-то через Семипалатинск шел поезд из Владивостока с японскими туристами. Что с ними было! Они заблажили дурными голосами, закрыли окна и двери и потребовали немедленно отправить поезд. Вот чудаки! Над ними так смеялись!» Я прощаюсь с друзьями, с родным городом. На душе тяжелое предчувствие, что мы больше не увидимся.

Через год мы получили тревожное письмо из Семипалатинска от моей тети, а вскоре приехала и она сама с дочерью, оставив в Семипалатинске квартиру, мебель, все нажитое. «Все началось с сильного взрыва, — рассказывали они. — Стекла вылетели почти во всех домах, дверцы печей распахнулись, угли выпали на деревянные полы. Начались пожары». Именно тогда жители Семипалатинска узнали страшную весть: начались испытания атомной бомбы. Перед каждым взрывом жителей города оповещали о времени испытания и напоминали о мерах противопожарной безопасности. Взрывов было много, иногда три раза в неделю. Стекла вылетали постоянно, их вставляли за государственный счет. В больницах не хватало коек для больных лучевой болезнью. В городе началась паника, многие хотели уехать, но город закрыли на неопределенный срок. Первое время отпускали только к ближайшим родственникам. «Мы взяли лишь самое необходимое, все остальное бросили. Тот, кто успел, бежал…»

Летом 1957 года я в звании сержанта выполнял обязанности химического инструктора саперного батальона, расквартированного в Калининградской области. По полученному приказу нас, химических инструкторов, должны были отправить на боевые учения в район, где будет произведен атомный взрыв. Мы ждали отправки несколько дней, но приказ по неизвестной причине отменили.

Я никогда не забуду день, когда всех нас, химических инструкторов, собрали в клубе для просмотра учебного кинофильма, снятого в районе боевых учений с настоящим атомным взрывом. Это были именно те учения, в которых мы должны были участвовать несколько месяцев назад.

В зале погас свет, я читаю титры… «Совершенно секретно… Фильм снят на полигоне Министерства обороны в районе… Семипалатинска».

У меня темнеет в глазах. Не может быть! Я вижу чудовищное грибовидное облако, растекающееся над тем самым плоским нагорьем к западу от Жана-Семей. Подземный аэродром… «Луна»… Там строили пункты наблюдения за атомными взрывами. Три машины цементных блоков я привез туда и разгрузил своими руками.

В трех фильмах показывали несколько атомных взрывов. Диктор давал пояснения хорошо поставленным металлическим голосом. Экспериментальные сооружения, построенные на разных дистанциях от эпицентра взрыва, предназначенные для проверки на прочность. Тут же окопы, блиндажи, укрытия для людей. Войска располагаются по концентрическим окружностям, ближе и дальше от эпицентра. Очень много специальных приборов для проверки действия светового излучения, ударной и световой волн и проникающей радиации. Съемки производятся сотнями кинокамер, все очень профессионально, фильмы цветные. Камера медленно обходит расположения воинских частей. Жаркий летний день. Тихо. Суровые лица солдат. Видно, как начинают нервничать офицеры, попадая в объектив камеры. Один солдат зачем-то подметает окоп… Камера показывает экспериментальные сооружения. Над ними голубое небо с легкими облачками и жаворонки… Я вижу еще дальше степь с волнами ковыля, колючки, кустики полыни. Суслики стоят на задних лапках среди полевых цветов, смешно двигая ноздрями, принюхиваясь к чему-то, и смотрят туда, вдаль. Яркая вспышка. Красно-желто-черный столб уходит вверх и растекается зонтом под синим небом. Остается только расплавленный дымящийся песок и камни… Большинство экспериментальных строений просто исчезает бесследно. А вот эти, деревянные, горят в клубах черного дыма. Танки катятся по выжженной степи, как детские игрушки, один застрял у расплавленного металлического остова какого-то сооружения.

Я плохо помню подробности фильмов, я не запомнил цифры. В зале было темно, и я плакал. Я видел совсем другие картины.

…Теплое, ласковое утро… Холодный Бродок. Высокие деревья сомкнулись своими кронами. Поют птицы. Мы сидим с удочками на галечном берегу. Река течет неровно — одни потоки воды текут быстрее других, образуя завихрения и водовороты. Вверх по реке медленно идет пароход, шлепая по воде лопастями-колесами. На мостике стоит толстый человек в белой фуражке и смотрит вперед из-под ладони.

В блиндаже у смотровых щелей расположилась группа генералов с лампасами, возле них бегают с биноклями суетливые полковники. Они часто прикладывают руку к козырьку, щелкая каблуками, что-то докладывая… Указка движется по картам и схемам… цифры… кадры уничтожения…

…Высокие сосны едва шевелят зелеными ветками. Песчаные холмы покрыты редкой травой и подснежниками — белыми и синими… Кое-где на северных склонах лежит темный снег. Рыжие белки спускаются на нижние ветви поглазеть на нас, невиданных гостей. Зайцы удирают в ближайшие кусты, прижав уши.

Там, где только что была степь, медленно растекаются клубы белого дыма. Из их центра вырастает черный столб до самого неба, распухая вверху черно-красным облаком. Оно медленно оседает вниз тонкими нитями-щупальцами, а потом черной медузой зависает над землей. Генералы удовлетворенно смотрят в бинокли. В окопах копошится серая масса солдат. Они быстро достают что-то из сумок, вскидывают руки вверх — и на вас смотрят уродливые лысые головы с выпученными круглыми глазами-стеклами. Потом снова копошатся, и вдруг все скрываются под одинаковыми треугольниками промасленных бумажных накидок.

…Ручей журчит вечером нежнее, чем днем. Мы только что накопали червей и присели отдохнуть. Птицы уже замолкли. Только неугомонные лягушки продолжают квакать, нарушая тишину. Мы смотрим на запад. Далеко на краю степи заходит солнце…

Еще один страшный черный гриб медленно растет от земли до неба. На фоне громадного черного облака появляются фигурки в противогазах, защитных комбинезонах, с приборами на груди. Они измеряют степень радиации. По черной дымящейся земле идут танки, за ними бегут солдаты в противогазах, стреляя на ходу из автоматов. В дулах танков видны частые вспышки. Кругом масса искореженного металла и голые фундаменты.

…Мы пробираемся в траве выше человеческого роста, между деревьями Чудо-острова. Запахи цветов, травы и испарений земли опьяняют, как вино. Светает… Надо успеть к заводи — там хорошо клюет плотва перед восходом солнца…

 

Служу Советскому Союзу!

 

Я иду по мелкому перелесью. Густой кустарник перемежает рощицы. Но много и полян, и я стараюсь обходить подальше и кустарники, и деревья. Сначала кое-где виднелось зеленое: круг поляны, живчики листьев на деревце. Но вот уже четверть часа я не встречаю ни одной зеленой крапинки. Трава подо мной как выжженная — травинки все до единой черные, полегли плоским ковром с множеством затейливых узоров. Серые цветы напечатаны поверх черных рисунков.

Разгар лета 1956-го. Ужасно повезло: облака закрывают солнце, и не так жарко. В резиновых сапогах уже давно хлюпает вода. Пот стекает ручейками, гимнастерка и брюки промокли до нитки. Я подальше обхожу деревья, они выглядят как-то странно, такого я никогда не видел. Это не зимние голые стволы с сухими ветками. Они были живы, да, живы: все тонюсенькие юные веточки расправлены широко в стороны и вверх, как руки в начале танца, и ясно вырисовываются на фоне неба; все листья целы, вот они все до единого повисли, как по команде, черными тряпочками.

Идти трудно, я стараюсь смотреть под ноги: не хочу наступать на лежащих повсюду зверюшек и птиц. Мне кажется, они просто заколдованы. Сейчас исчезнут чары, они вскочат и разбегутся кто куда, птицы вспорхнут на деревья, листья расправятся и нальются зеленым соком.

Я гулял в лесу бессчетное количество раз, но никогда не подозревал, что в таком реденьком леске может быть так много живности. Теперь они лежат неподвижно передо мной на поляне. Вон там больше всего, они выбежали из этой рощи. Их заколдовали не сразу. Сначала козлоногий Пан затрубил в рог, ему отозвались птицы, и тогда все бросились к поляне — доселе самому опасному для них месту.

Но почему так много мертвых птиц? Они лежат на спине, расправив крылья, уткнувшись клювами в землю. Они все летели в мою сторону — наверное, из того леса, куда я должен идти по компасу. Черной стеной он стал в шестидесяти метрах от меня.

Я иду по ковру из мертвых насекомых — кузнечиков, стрекоз, бабочек и жуков. Вон выводок лисят — они бежали куда-то строем. А где же мамаша? Останавливаюсь, оглядываюсь. Да вот она, под ногами. Когда смотрю прямо, я не вижу, что делается в радиусе двух метров. Чтобы увидеть, нужно наклониться вперед и смотреть через стекла противогаза.

Утром нас разместили в открытом грузовике. Мы сидим на скамейках друг против друга и молчим. Дорогой, при каждом отрывистом крике «Газы!», мы быстро натягиваем маски и долго так едем, пока не получаем команду «отбой».

Это были не обычные учения. Мы на боевом химическом полигоне Министерства обороны где-то в Литве. Наш взвод привезли сюда ночью. В противогазах мы проезжали зараженные местности. Всего год назад для тренировок применялись пятипроцентные, так называемые учебные, отравляющие вещества. Ас этого года впервые применяют боевые отравляющие вещества.

Мы ехали вдоль границы большого зараженного участка и ссаживали товарищей одного за другим. Грузовик останавливается.

— Курсант Курилов, приготовиться к выполнению боевого задания!

Сосед справа, москвич Эдик, напутствует:

— Гладиатор! На арену! «Идущие…»

— Прекратить разговорчики! — окрик с заднего борта грузовика. Это наш сержант, помкомвзвода украинец Дыбенко, по прозвищу «Солнышко». Он парит над нами, курсантами, в сиянии власти. Только раз он опешил и погас — когда спросил Эдика в казарме, кто спит на койке второго яруса:

— Кто выше тебя?

— Господь Бог! — ответил Эдик. Солнышко вытаращился и не нашел, что сказать.

Я беру снаряжение, спрыгиваю на землю и стою по команде «смирно» — ноги вместе, руки по швам, корпус прямо, взгляд перед собой.

— Защитный химический комбинезон — надеть!

Время ограничено. Сотни раз мы их надевали и снимали «на время», пока все движения не стали автоматическими. Быстро надеваю резиновые штаны с лямками — защиту от разъедающих кислот, снимаю сапоги и, придерживая портянки, чтобы не размотались, надеваю специальные резиновые сапоги. Поверх гимнастерки натягиваю резиновую рубаху с длинными рукавами и капюшоном, пристегиваю ее к штанам специальными буклями. Низ рубахи двойной: вторая полоса спускается поверх застегнутых буклей.

Мыльным карандашом я натираю стекла противогаза с внутренней стороны и замираю по стойке «смирно» с откинутым капюшоном и сумкой с противогазом на плече.

— Газы!

Мгновенно надеваю противогаз и набрасываю капюшон. Потом осторожно навешиваю на шею прибор для определения отравляющих веществ и их концентрации. Поверх всего — сумка с рожками патронов и автомат.

— Курсант Курилов к выполнению боевого задания готов! — громко кричу в противогаз. На расстоянии двух шагов это звучит как «му-у-у-у-у!» На тренировках мы обычно мычали — слов все равно не разобрать.

— Курсант Курилов! Выполняйте приказ!

Делаю четкий поворот «кругом» и строевым шагом, высоко поднимая ноги, направляюсь к ближайшему лесу. Позади шум отъезжающего грузовика. Когда шум замирает, я оглядываюсь. Широкое поле, покрытое высокой, по пояс, травой. То есть не поле, а море цветов — ярко-красных, желтых, синих. Ни души. Поют птицы, летают бабочки, стрекочут кузнечики. Близится полдень.

…Осторожно перешагиваю через лисицу. Она лежит на правом боку, пасть приоткрыта, в уголках губ белая пена. Вон какие-то серые бугорочки. Догадываюсь: зайцы. Я топчусь над ними и не могу оторваться, хотя память хлещут утренние наставления: «…боевое задание… в максимально короткий срок… с высокой эффективностью…»

Ищу глазами черные точки-капельки. Останавливаюсь, снимаю крышку прибора. Внутри рядами стоят пробирки. Нужно разбить их одну за другой. В них вложены другие, поменьше, с влажными трубочками белых ваток. Несколько разбитых пробирок ничего не показывают. Ватки остаются белыми.

Я достаю следующую. Она быстро желтеет, коричневеет, и вот наружный краешек ватки становится черным.

«Азотистый иприт» — читаю я на панели символ этой пробирки. Концентрация опасная — узнаю я по интенсивности окраски. Это и так видно.

Наш учебный взвод роты химической защиты 26-го гвардейского полка ордена Красного знамени, ордена Суворова какой-то степени, ордена… такой-то дивизии — в лаборатории. На стенах развешаны учебные пособия: схемы, диаграммы, рисунки о БОВ — боевых отравляющих веществах и БРВ — боевых радиоактивных веществах.

Мы сидим в противогазах и грубых резиновых перчатках с пятью короткими пальцами. Перед каждым тяжелый металлический ящик килограммов на десять весом — прибор для определения БОВ. Нужно развить в себе тонкое искусство брать толстыми пальцами малюсенькие пробирки из гнезд, разбивать их и вкладывать обратно трубочки с ваткой.

— Зарин и зоман — общеядовитые быстродействующие отравляющие вещества, способные мгновенно поражать дыхательные пути противника, вызывая паралич… — монотонно бубнит помкомвзвода. И вдруг приглушенно: — Встать! Смирно!

Все встают, кроме двоих. Они уютно уткнулись гофрированными трубками в раскрытый прибор, стекла противогаза, как широко открытые немигающие глаза, смотрят в пространство, локти на столе, плечи обвисли. Марсиане.

— Противогазы снять! — рявкает сержант. — Курсанты Давидов и Громов, за сон во время боевой учебы два наряда вне очереди! [1]

Марсиане встрепенулись и уныло встают, не снимая масок. Они не спали эту ночь, отрабатывая вчерашние наряды вне очереди, полученные за сон во время позавчерашней боевой учебы.

— Газы! — орет сержант.

Снова надеваем противогазы.

— Приступить к занятиям!

— Азотистый иприт, — продолжает сержант, — при попадании в дыхательные пути вызывает общее отравление организма. При попадании на открытые участки кожи вызывает долго не заживающие язвы и часто приводит к заражению крови…

Стекла запотевают все больше. Мыльная пленка, нанесенная карандашом, долго не держится. Даже при чистых очках обзор ограничен, нужно все время поворачивать голову, наводить их прямо на объект; теперь же края стекол безнадежно затуманились, и ничем не поможешь, я знаю это по опыту. Раньше я протирал их бровью, слегка сдвигая резиновыми пальцами маску противогаза, но теперь, покосившись на зверюшек, разбросанных повсюду, задумался. Уже давно я ощущаю специфический запах, не принадлежащий моему снаряжению. Неужели клапан пропускает? Я не чувствовал ни головокружения, ни тошноты, ни металлического привкуса во рту — начальных признаков отравления. Пришлось осторожно натянуть резину на лбу, чтобы протереть сначала одно стекло левой бровью, потом правой — другое.

Портянки, намокнув, сползают в просторные резиновые сапоги и натирают ноги. Сильно хотелось пить, я был голоден. Утром мы съели обычный завтрак — две столовые ложки перловой каши, масла я не почувствовал, три стакана чаю (я знал, что пить долго не придется) с двумя кусочками сахара и триста граммов черного хлеба. Летом дневная порция хлеба на сто граммов меньше, чем зимой: восемьсот граммов. Я уже давно забыл, что значит быть сытым. Каждый из нас, не моргнув, съел бы всю кашу, выдаваемую в кастрюле на десятерых.

Дышать становилось все труднее. Я пошел тише, стараясь не прикасаться к веткам. Черные комочки листьев и вершины деревьев зашевелились. Ветер, догадался я. Успеть бы пройти рощу до того, как он усилится. Лучше избежать отравленного дождя с веток и листьев. Ветер тонко посвистывал вверху, но черные лоскутки качались бесшумно.

Недалеко от лагеря было большое поле, зараженное хлорацетофеноном — так, кажется, называли этот слезоточивый газ. Как только ветер дул оттуда, мы плакали. Все до одного. Мы даже привыкли плакать. Сначала, правда, мы находились в лагере в противогазах, снимая их только на время еды и сна, но потом нашли, что лучше плакать, чем постоянно носить эти стягивающие, сжимающие голову резиновые чулки, В противогазе воздух не вдыхается, а всасывается. Нам приходилось делать многочасовые марш-броски и бегать. Внезапно одни солдаты срывали противогазы, а другие, покрепче, нередко теряли сознание. Если противогаз впору — он жмет. Бритоголовые мальчики из ударных химических батальонов, которым постоянно приходилось работать с БОВ (они проходили первыми и готовили местность для нас, химической защиты) недаром брили себя наголо: малейший волосок — щель, и вдобавок, причиняет боль.

У нас на полигоне никто не халтурил — не вытаскивали стекол из очков, не отвинчивали гофрированную трубку, чтобы дышать помимо коробки-фильтра. Наши лица были красные, как после пощечин, с кругами, выдавленными вокруг глаз… Спать в противогазах больше не заставляли после нескольких смертельных случаев в соседних частях.

Итак, мы служили плача. Однажды прибыл генерал, командующий химическими войсками округа. Ветер подул с зараженного полигона. На плацу перед палатками выстроились все плачущие подразделения. Наш плачущий командир проорал:

— Смирно! — слезы текли по его щекам. — Равнение… на… право! — и, особенно вычеканивая прусский строевой шаг, высоко вытягивая вперед прямую ногу, пошел к плачущему генералу.

— Товарищ генерал… — оба стояли к нам вполоборота, — рота химической защиты 26-го гвардейского… — Они оба плакали крупными слезами и шмыгали носом.

Мы тоже плакали, глядя на них, по стойке «смирно».

Когда же кончится этот лес? Я шел, запинаясь, не разбирая дороги. Ветви хлестали меня вовсю, но я уже не уклонялся и только слегка ощущал их за толстой резиной комбинезона. И все время наступал на что-то мягкое, но под ноги не смотрел, не останавливался, только раз в трех шагах заметил голову молодого оленя с короткими рожками, полуоткрытыми глазами и пеной у рта.

Утром мне показали на топографической карте маршрут, около пяти километров. Лес должен кончиться, я выйду снова на широкое поле. Там увижу служебные бараки — конечный пункт.

Лес поредел. Открытые поляны чаще. Наконец кругом только черный кустарник. И вот я в поле. Стали попадаться зеленые островки травы. Заулыбались яркие цветы.

Чуть левее, вдали я заметил высокую мачту с флагом, а под ним какие-то строения. Воды в сапогах прибавилось, будто я шел по болоту. Страшно хотелось пить, дышалось с трудом — я втягивал воздух длинными порциями. Слегка кружилась голова.

…Несколько дней назад меня назначили охранять какой-то объект. Я заступил на пост перед рассветом.

Было тихо. Были звезды. Я прохаживался с автоматом у склада-блиндажа, уходящего под землю и огороженного столбами с колючей проволокой. Железные двустворчатые ворота были заперты на замок. Я не спросил, что находится внутри.

Где-то близко защелкал соловей. И сразу проснувшиеся прежде свистуны и щебетуны умолкли. Маленький волшебник заворожил всех. Молчали птицы, молчал, внимая, лес.

Светало. За блиндажом и проволочным ограждением вырисовывались деревья. По другую сторону — поле со скошенной травой. Когда совсем рассвело, я увидел в полсотне метров штабеля железных бочек в два этажа. Они занимали все поле, за ними стояла сплошная стена леса. Этих бочек были тысячи. Я приблизился и пошел вдоль штабелей. На них были обычные надписи, номера заводов-изготовителей, даты годности продукции и… мне стало не по себе… цветные полосы точно тех расцветок, как на нашем приборе.

— Иприт, — определил я. — А весь этот штабель — азотистый иприт.

Некоторые бочки потекли. Маслянистая жидкость обволакивает крашеные железные поверхности и тускло просвечивает. Вдали защебетали птицы, и я вернулся к подземному складу. Эти бочки уж точно никто не украдет.

Первые лучи достали деревья. Роса, испаряясь, затуманила лес. Соловьиные трели и щелканье, торжествуя, проникали повсюду — в дупла и норы, в заячьи убежища, в крошечные обители жуков и бабочек, в птичьи и пчелиные гнезда, в укромные чашечки цветов, где ворошились и нежились букашки. Были в этом пении такая радость и такой покой, как в давнем стихотворении, которое мы заучивали в детстве и не понимали:

…защелкал, засвистал.
Чуть-чуть дыша, пастух им любовался
И только иногда, внимая соловью,
Пастушке улыбался.

Долго пел соловей. Я даже не заметил, как пришел наряд.

— Товарищ сержант, никаких происшествий не было! — отбарабанил я, слушая соловья. Мы обошли блиндаж. Сержант, начальник караула, проверил печати на замке железных ворот.

— Курсант Курилов боевой пост сдал!

— Курсант Кожевников боевой пост принял!

…Я подошел к баракам и увидел других марсиан, делающих знаки подойти к ним. Они были одеты как я — все матовое, блестели только стекла противогазов. Один схватил меня за руку, поставил на цементную плиту, другие стали окатывать из шланга белой жидкостью. Потом указали место, где раздеваться. Забрали автомат, сумку с рожками и химический прибор. Затем существа в противогазах сняли с меня резиновую рубаху, резиновые штаны и сапоги и тут же унесли для дегазации. Я остался в мокром, хоть выжимай, обмундировании. Встал в большое железное корыто с широким бортиком по краям, снял противогаз — его тоже унесли — и вытянулся по команде «смирно»: подошел ротный командир.

Стоя в корыте с водой, руки по швам, я отчеканил:

— Товарищ капитан, курсант Курилов боевое задание выполнил!

Ротный, стоя перед корытом также по стойке «смирно», озабоченно принял рапорт, отдал честь:

— Хорошо, идите.

Я молодцевато повернулся в корыте по команде «кру-гом» и шагнул по воде строевым шагом вон за железный бортик. Одна портянка осталась в корыте, другая размоталась и тащилась сзади длинной тряпкой.

Улыбающийся Эдик встретил меня: «О Боже, я, раненный насмерть, играл, гладиатора смерть представляя!»

После душа я надел мокрое обмундирование, нашел свои кирзовые сапоги — их привезли машиной. Я успел выпить, не отрываясь от крана, полведра воды, когда за спиной на плацу разнеслось:

— Взво-од! Строиться! — предстоял разбор боевого задания.

Мы выходили по одному перед строем. Когда подошла моя очередь, я показал по карте границы зараженной местности, наличие азотистого иприта и его концентрацию.

— Курсант Курилов! За отличное выполнение боевого задания объявляю благодарность с занесением в личное дело!

Я бодро рявкнул в ответ:

— Служу Советскому Союзу!

 

Аркадия

 

Там, на берегу Черного моря, в моей счастливой Аркадии, какие у меня были друзья! Настоящие морские дьяволы, а я был только их учеником. В них было что-то первобытное, дикое, будто родились они не в городе и силу свою добыли не в спортзале, а были вскормлены и выращены волчицей в глубоком ущелье.

Саша Драгун — высокий голубоглазый блондин с широкой грудью и вьющимися волосами до плеч — настоящий викинг. Ему тогда было семнадцать лет, в море он чувствовал себя увереннее, чем на берегу, и плавал как дельфин. Девушки таяли, глядя на него, но он смотрел сквозь них и проходил — сквозь. Никто не умел нырять со скал так, как Саша. Он подходил к самому краю, расправлял грудь, взмахивал руками и, оттолкнувшись ногами, взмывал вверх естественным движением, как птица, а потом зависал так над краем скалы — тело выгнуто дугой, голова закинута назад, руки широко распахнуты — и, медленно поворачивая тело в воздухе, продолжал парить почти до самой воды. Я учился у него этому полету над водой. Все мы трое выходили из моря на берег только чтобы поесть и поспать, но Саша никогда не занимался подводным плаванием, как я и Виктор, он просто погрузился в глубину первый раз и тут же освоился со всем, как будто умел всегда.

Одетым и брюки и рубашку я видел его всего один раз. Тарзан устраивался на службу, и я подтверждал его славное водолазное прошлое. Мы прощались надолго (оказалось — навсегда). Проводив его, мы просидели несколько часов на берегу, молча глядя в море.

Витя Капустин — лучший водолаз и подводный охотник на всем побережье от Севастополя до Ялты — приземистый атлет, с ног до головы покрытый рыжими волосами, комок мышц и сухожилий. Ему ничего не стоило сбегать за бутылкой водки в поселок высоко в горах, километрах в двадцати от берега, и вернуться через пару часов. Виктор часами мог плавать в ледяной воде и находил большую черноморскую камбалу, зарывшуюся в песок, там, где мы только что проплыли, ничего не заметив. Он сделал открытие — и мы стали считать это нашей профессиональной тайной: оказывается, когда морской скат проплывает над спрятавшейся в песок камбалой, он машет кончиками круглых крыльев на одном месте, взмучивая песок, и тогда открываются спинка и плавники камбалы.

Лучше камбалы нет рыбы на Черном море, она нежная и жирная, с огромной печенью (килограмма на два) и тремя-четырьмя килограммами вкуснейшей икры в икряных мешках. Весной и осенью ее можно было найти на глубине пятнадцать-двадцать метров, а летом — глубже пятидесяти.

На подводную охоту мы уходили в море втроем, чаще в бурную погоду, чтобы нас не засекли пограничники, заплывали далеко в море и ныряли на пятьдесят-шестьдесят метров с аквалангами. Вода на такой глубине ледяная даже летом. Водолазных костюмов у нас не было, холодная вода обжигала обнаженное тело, мы только прикрывали затылок шапочкой и надевали теплые носки. А когда выходили на поверхность, наши пальцы оставались скрюченными и не разгибались, а задубевшие тела долго оттаивали. Если я задерживался наверху, а Саша и Витя уходили в глубину, то я видел далеко внизу двух человечков-муравьев, ползущих по крутому склону, уходящему в синюю бездну. Я мог бы их и не заметить, если бы время от времени от них не отделялся пузырь воздуха величиной с футбольный мяч. Он уходит вверх метров на двадцать, лопается, дробится на мелкие пузыри и грибовидным облаком поднимается к поверхности. Кажется, что склон внезапно обрывается, и при взгляде вниз появляется чувство, будто подходишь к краю пропасти. Иногда наши глубиномеры доходили до отметки шестьдесят метров, а мы уходили вниз по склону еще глубже, преследуя плывущих рыбин. У самого дна мы видели десятки скатов, морских лисиц, стаи катранов — черноморских акул и изредка морских петухов — вкусная рыба, видом действительно напоминающая петуха, с цветными плавниками, торчащими в разные стороны. Камбала плывет в воде, как огромный блин. Если попадается особенно большая — до метра в диаметре, Капустин подает знак, Саша кидается на нее с копьем, — подводных ружей у нас не было, мы охотились с копьем и ножом. Короткая схватка — и, наступив коленом на бьющееся тело рыбы, Саша насаживает ее на кукан. Обычно удавалось взять несколько рыбин, воздух кончался, и мы всплывали. На глубине двадцать метров мы входили в теплый температурный слой, как в горячую ванну.

Мы оставляли рыбу в укромных местах в бухте, а ночью доставали ее и прятали на берегу. Петя-милиционер регулярно получал свою долю и не интересовался, откуда у жителей ближайшего поселка появлялась на столе свежая камбала. Цена рыбы на рынке в Симеизе и Ялте была высокой, и мы покупали на вырученные деньги хлеб, овощи и вино.

Берег моря считался пограничной зоной, вечерами там нельзя было находиться без разрешения. Кроме того, было много других запретов, не говоря уже о нашем нелегальном мелком бизнесе. В Союзе даже все что можно — нельзя, мы испытали это на себе не раз. Хотя официально я и работал на морском полигоне Севастопольского гидрофизического института инженером и водолазом, жить на берегу мне запрещалось. Жить в городе я не мог — не было прописки. Я оставался на работе допоздна и тайком ночевал либо в служебных помещениях, либо на скале в море, либо в палатке на берегу. Пограничники запрещали ночевать на берегу, гулять у моря и купаться после наступления темноты, потому что это была граница государства. Милиция запрещала ночевать всем без прописки, институт запрещал находиться в районе экспедиции посторонним, а также всем — в нерабочее время. Лесничество запрещало, потому что это был их подконтрольный лес, в этом месте близко подходивший к морю, и они брали за нарушение штраф двести рублей (двухмесячную зарплату). Иногда мы с Сашей устраивались спать на плоту, привязанном к вершине подводной мачты, стоявшей метрах в восьмистах от берега. Только уляжемся, нас засекает мощный прожектор, установленный пограничниками, и, значит, патруль уже направляется к нам, и мы должны успеть добраться до берега, чтобы спрятаться где-нибудь в море у береговых камней. Обычно мы с Сашей ныряли с дыхательными трубками и отсиживались в глубоких бухтах, пока нас искали.

Каждую ночь я ходил купаться в море, несмотря на строгий запрет пограничников. Когда луч прожектора, равномерно скользивший по берегу, приближался ко мне, я быстро превращался в камень или корягу. Превратиться в камень — значит принять какую-нибудь неестественную позу, спрятав голову, руки и ноги. Иногда берег просматривается очень внимательно, тогда лучше прятаться в тени береговых камней или сделаться «продолжением камня» — так обнять камень, чтобы он стал чуточку больше. А лучше всего изображать камень на мелководье — дежурный пограничник не помнит точного расположения камней и коряг.

Сегодня вечером у меня гости, мы идем купаться, и я провожу короткий инструктаж, как обмануть луч прожектора. Если тело негибкое, лучше превращаться в корягу.

— Приготовиться! — луч совсем близко.

— Начали!

Камни из моих друзей получились, прямо скажем, не ахти, но, главное, неподвижные, а вот коряга вышла, как настоящая: одна девушка случайно запнулась и упала. Нам приходится еще раз стать камнями на мелководье — там даже не нужно прятать руки и ноги, достаточно просто согнуть спину дугой.

В море мы берем с собой бревно, с ним проще обмануть пограничников. Сначала мы ныряем в стороне от бревна, пусть пограничники рассмотрят его хорошенько и привыкнут к его присутствию. А я тем временем провожу несколько тренировочных погружений.

Луч приближается. Мы медленно уходим в воду, не оставляя кругов. Если пограничники заметят что-то подозрительное, то постараются удержать нас в световом пятне и тут же вышлют наряд по рации. (Со мной этого не случалось ни разу, хотя я купался каждую ночь.) И на этот раз все проходит благополучно, луч, не задерживаясь, скользит мимо.

Наигравшись в прятки с прожектором, мы отдыхаем в тени бревна, а после на берегу я провожу разбор купания и присваиваю своим гостям почетное звание «черноморских контрабандистов».

В лагере у меня была ручная змея. Я даже не знаю, была ли она ядовитой, — это было совершенно неважно. Она была некрупная, полтора метра в длину, и жила под большим камнем возле моей палатки.

Я часто кормил ее, а когда поблизости не было людей, мы вместе гуляли. Я очень гордился ее дружбой. Меня не раз выручали два правила: если вблизи появляются ядовитые насекомые или змеи, нужно тут же замереть, не шевелясь, и оставаться так, пока опасность не минует, а если случается заночевать под открытым небом, просыпаться только «одним глазом», то есть не двигаясь, слегка приоткрыв глаза и осматриваясь сквозь ресницы.

Как-то раз, заночевав на берегу, в густой траве, я в темноте разложил спальник прямо на змеином гнезде и понял это только утром, когда увидел, что змеи так и кишат вокруг. Часа два я потратил, чтобы уйти оттуда, то делая едва заметные движения, то замирая. В другой раз я из любопытства раздвинул куст, куда уползла красивая большая змея, и увидел ее головку в десяти сантиметрах от своей переносицы. Так мы и застыли, не шевелясь, оба в чрезвычайно неудобной позе: я — больше всего боясь моргнуть, а змея — свесившись откуда-то сверху. Только через полчаса, когда она отодвинулась от лица на расстояние вытянутой руки, я смог наконец убрать голову из куста.

Однажды во время водолазных работ я потерял баллончик от огнетушителя — мы использовали его для подачи сигналов под водой. На нем была надпись на немецком языке. В Союзе осталось много иностранного оборудования со времен Второй Мировой войны. Я возвращался из Ялты в Кацивели, где располагался наш лагерь. Еще издали я заметил много военных кораблей, стоящих через равномерные интервалы вдоль всего берега. У наших палаток я увидел человек сорок пограничников во главе с майором и встревоженного шефа.

— В чем дело?

— Сегодня утром была по тревоге поднята Черноморская эскадра и все пограничные заставы от Ялты до Севастополя. Ищут подводников-диверсантов. Вчера поздно вечером на дне у скалы Дива обнаружен баллон иностранного происхождения со сжатым воздухом. Вот он, — показал майор.

— Да это же наш баллончик от огнетушителя! — радостно узнал я родное имущество, набранное с миру по нитке в беготне по знакомым мастерским. — Два дня назад я обронил его со скалы. Мы ловили крабов.

 

Мы очень зауважали его, когда он впервые появился у нашего дерева и сплел искуснейшей работы сеть, играющую всеми цветами радуги. Мы показывали эту сеть гостям как одну из достопримечательностей лагеря. Кто-то устроил жертвоприношение, посадил в центр паутины живую муху. Паук с мохнатым телом величиной с виноградину и головой с горошину мгновенно появился на арене и вонзил в нее два маленьких клыка. Муха рванулась и замерла.

Паук, не выпуская ее, ловко перебежал в конец паутины, высосал добычу и выбросил пустую шелуху. Начиная с пятой мухи, он по-прежнему быстро хватал жертву, но уже не ел, а только опутывал паутиной и подвешивал к краю сети. К тринадцатой мухе паук подошел не спеша, опутал ее небрежно несколькими ниточками и подвесил там же, где поймал. На другой день мухи трясли сеть, как мяч волейбольную сетку, а паук дремал в своем углу, никак не реагируя. В конце концов он так разжирел, что бродил, скучно пошатываясь, мимо живых мух, бьющихся на сети.

Уже несколько дней мы не приносили жертв, реквизировали всех подвешенйых мух маленькими ножницами и ждали, когда паук возьмется за ум и починит свою разорванную и обезображенную мухами сеть. Ее уже нельзя было показывать туристам.

Мы сидели у костра в ожидании ужина. Виктор готовил камбалу по-гавайски. Рыбина толщиной в мужскую ладонь и величиной с таз лежала в золе, обернутая большими листьями. Мы были голодны и распалялись от запахов. Вокруг костра разместились гости, лучшее белое крымское вино уже было разлито по стаканам. Виктор снимал листья с дымящейся рыбины. И тут на край листа села муха. Виктор ловко поймал ее и, сделав знак подождать, с мухой в руке отправился к дереву с надписью «Не беспокоить! Паук».

— Ну как там? — закричали мы.

— Порядок, — донеслось от дерева.

Виктор вернулся к костру с высоко поднятой головой и, взглянув на гостей, бросил гордо, как о товарище, не посрамившем чести: «В отличной спортивной форме!»

С нами на берегу жила кошка. Она очень любила внимание, ходила всегда впереди всех танцевальным шагом, хвост трубой, повиливая задом, как манекенщица на подиуме, и при этом часто оглядывалась, проверяя, смотрят на нее или нет. Я подобрал ее в море слепым котенком — она барахталась в воде у скользкого камня — и выкормил мелкими рачками, креветками и рыбой (молока на берегу было не достать). Еще котенком она пропадала на мелководье, ловила лапкой креветок и зазевавшихся рыбок. Море она нюхала, как нюхают суп, в котором много всякой вкусной всячины. Она карабкалась по нашим ногам, как по дереву, требуя еды, и непременно морской. Ничего другого она не ела, мыши могли цепляться за хвост — ноль внимания.

Однажды в шторм она вскарабкалась Виктору на плечо, оцарапав его до крови, и стала орать в ухо, требуя еды. Он только что выпил стакан водки и, улыбаясь чему-то, уже наливал другой. Виктор вздохнул, отставил стакан, посадил кошку на волосатую грудь и отправился по тропинке к морю. Когда они вместе вернулись, кошка принялась умываться и отряхиваться, а Виктор допил водку и сообщил:

— Мы ныряли за креветками.

— Кто это мы? — не понял я.

— Мы с кошкой.

Кошку пришлось приобщать к воде, чтобы море было для нее не только супом в тарелке, с края которой она выгребала вкусных креветок. Потом я не раз видел их с Виктором под водой в бухте на глубине трех-четырех метров.

Кошка стала самостоятельно ходить на рыбалку в шторм и, когда волна окатывала ее с головой, уже не пугалась, а продолжала выхватывать когтями из воды мелкую живность.

Метрах в восьмистах от берега мы установили под водой мачту с приборами-датчиками, по которым вели наблюдения. К торчащему из-под воды концу мачты привязали канат, соорудили плот из пустых бочек с деревянным настилом и, перебирая руками по канату, плавали на нем к мачте. Кошка увязалась ходить с нами на плоту. Мы добывали ей креветок и рыбу, она съедала все, урча от удовольствия, и дожидалась нас, пока мы работали под водой. Порой большая волна смывала ее в море, она подплывала сама — хвост трубой, кончик хвоста загнут, как флюгер, глаза вытаращены и быстро-быстро перебирает всеми четырьмя лапами. Если ее сносило течением и она не могла доплыть самостоятельно, кто-нибудь нырял за ней и брал ее на плечо, а она, стоя на задних лапах, передними держалась за его голову. Как-то раз ее смыло при подходе к берегу, и никто этого не заметил (она не мяукала в воде, боясь захлебнуться). Она выплыла сама и пришла в лагерь следом за нами как ни в чем не бывало.

По вечерам мы собирались за большим столом под деревьями на берегу. У нас часто бывали гости, и кошка любила выступать перед ними. Ей разрешалось все что угодно, кроме одного — лазить по столу. Однажды, возвратившись вечером с моря, я увидел такую картину: кошка танцевальным шагом разгуливает по столу между стаканами, а гости любуются и от восхищения чуть ли не аплодируют. Время от времени она останавливалась, осматривалась — нет ли нас поблизости — и продолжала свое представление. В эту минуту появился Саша, только что вышедший из моря — мокрые вьющиеся волосы спадают на плечи, струйки воды стекают по телу. Он направился к столу и тут увидел кошку. Долго не думая, он сгреб ее за лапы, закинул за спину и вытер ею обе лопатки. Потом перекинул на грудь и вытерся несколько раз, как полотенцем. И обтерев ею же лицо, небрежно запустил за спину, даже не посмотрев, куда она улетела. Гости онемели, а Саша, рассеянно бросив «привет», подсел к столу.

Примерно в тридцати метрах от берега среди огромных камней стояла скала. Часть ее вершины была стесана, и там свободно размещались несколько человек. Позади была уютная бухта, где мы держали наш плот и откуда выплывали с аквалангами в море во время шторма. На случай плохой видимости мы проложили по дну канаты и часто ночью по этим канатам-тропинкам отправлялись на охоту с подводным фонарем. Иногда я приглашал гостей — обычно это были девушки — на ночную прогулку. Большинство опускались под воду впервые, да еще ночью, да еще на глубину более десяти метров. Мы были телохранителями новичков. Наш маршрут пролегал мимо подводных скал, через гроты и заросли морских водорослей, в подводные пещеры. Гости обалдевали от впечатлений. Потом на вершине скалы мы устраивали вечера при луне и при свечах. Как-то в разгар такой вечеринки Виктор подошел к краю скалы и исчез. Гости застыли и уставились на нас, не понимая нашего спокойствия. То, что было нормально для нас, казалось им чем-то абсолютно невероятным. Я незаметно подал Саше знак успокоить девушек. Он встал, на мгновенье задержался у края — и так же просто, как и Виктор, полетел в темноту. Мы спали на этой скале и привыкли нырять с любой ее точки днем и ночью.

Когда не было гостей, мы устраивали роскошные пиры на скале для нас троих. Почти вся наша еда была из моря — камбала, мидии, крабы, водоросли, рапаны, пателлы. Капустин готовил камбалу и моллюсков, я искал грибы в лесу, делал салаты. Мы пировали молча. Мы привыкли к языку жестов под водой, выражение глаз, движение губ, едва уловимый поворот головы заменяли нам слова. Да и нужно ли было нам говорить, если мы привыкли постоянно быть настороже, если наше внимание и наши чувства были обостренными и настороженными, как у диких животных, помогая нам мгновенно реагировать на опасность и быть счастливыми и умиротворенными, когда ее не было. Шорох гальки в полосе прибоя мы еще издали могли отличить от шороха гальки под ногами патруля, плеск волн в тихой бухте мы не путали с легкими ударами воды о борт пограничного катера, дежурившего в этом районе, а появление любого плавучего предмета в море вносило в наш мир едва уловимый, но тут же заметный для нас диссонанс. Когда пограничники с собаками приходили обыскивать берег, мы доставали спрятанные на глубине акваланги и уходили переждать тревогу далеко в море, всплывая там, где не шарит луч прожектора. Вокруг было такое богатство красок, звуков, запахов, прикосновений воды и воздуха к обнаженной коже! Мы отвыкли от стен и электричества, солнце, луна, костер на берегу давали нам свет и тепло и были нашими друзьями и сообщниками.

Само бытие было наслаждением, даром, который мы не замечали, потому что он казался таким естественным!

Это была наша счастливая Аркадия.

Это была свобода…

 

Ночь и море

 

Я не могу забыть ту ноябрьскую ночь. Если бы кто-нибудь рассказал мне, что видел Средиземное море абсолютно неподвижным и гладким, как озеро, я бы, возможно, поверил, потому что вспомнил бы эпизод из Библии, когда Иисус Навин попросил Бога остановить солнце. Ведь если солнце остановилось, наверное, и море может стать неподвижным?

Наше небольшое научное судно следовало курсом на восток в открытом море вблизи берегов Египта. Это был обычный рейс с остановками через каждые десять миль для выполнения научной программы. В намеченных точках судно ложилось в дрейф, за борт спускались океанографические приборы для измерения физических величин.

В первые дни рейса на палубе до полуночи не прекращались разговоры, смех и музыка. На корме в вечерние часы было даже слишком многолюдно для такого небольшого судна, но вскоре людей стало меньше. В конце второй недели никто уже не любовался заходом солнца, не стоял неподвижно на баке и не беседовал с рулевым на капитанском мостике. На очередной океанографической станции появлялись молчаливые люди-роботы и, выполнив работу, исчезали в каютах под палубой.

Тот вечер был необычным. Край солнца легко коснулся горизонта, солнечный диск стал увеличиваться до огромных размеров, расплываться и покачиваться. На нем появились темные полосы, пятна и силуэт далекого судна. Большое красное полушарие продержалось еще минуту-другую — и остались только небо и море. Я отстоял свою вахту, но спать не хотелось. Море как будто затаилось — ни малейшего ветерка. Берег Северной Африки был по карте сравнительно близко, каких-нибудь сорок-пятьдесят миль, но вокруг, насколько хватало взгляда, не было видно никаких признаков земли.

Только что закончились очередные измерения, приборы показались на поверхности воды, заработала машина, корабль развернулся, набрал ход и взял курс на восток — к следующей точке.

Я вышел на корму — она была безлюдной. Небо оставалось безоблачным, не считая одного-единственного кучевого облака, внезапно выросшего на западе у самого горизонта. Если бы я не видел, как оно появилось, я бы не поверил, что это облако. Над нами в небе величественно парил остров. Фиолетовые горы четко выделялись на фоне темно-красного неба, и над ними сиял серп молодой луны. Небо, сначала подсвеченное снизу солнцем, потемнело, но луна становилась ярче и освещала вершины гор сверху, сохраняя их четкие очертания. Горы поднимались все выше и выше. Серп луны чуть-чуть опустился над серединой острова. Прошел час, другой — остров не удалялся. Создавалось впечатление, что мы движемся вокруг него: показались новые, ранее не видные вершины; освещенные луной склоны чередовались с густыми тенями скрытых долин. Наш корабль, казалось, становился все меньше и меньше на фоне гор, двигаясь кормой вперед, не в силах вырваться из их магического притяжения.

Когда луна приблизилась к самой оконечности острова, на ее пути оказался склон высокой горы. Очертания острова стали расплываться, он удалялся и выпускал корабль из своего притяжения. Наконец остров исчез в темноте, как будто опустили занавес.

Меня позвали в лабораторию подготовить приборы. Обязанности заставили меня находиться внутри корабля несколько часов. Корабль сбавил ход и медленно двигался к следующей намеченной точке без малейшей качки, как будто мы вошли в порт и приближались к причалу.

Еще раньше я заметил, что море ведет себя как-то странно. Меня так и подмывало подняться и посмотреть, что там происходит. И вот я закончил работу, рванулся по трапу наверх, на палубу, и побежал к борту судна.

«Такого не может быть!» — невольно прошептал я. Но это было. Море исчезло. Под нами была бездна, усыпанная яркими звездами. Созвездие Ориона, перевернутое, оказалось далеко внизу. Плеяды были и над головой, и в глубине бездны, под днищем судна. Корабль плавно парил в пространстве в центре одной гигантской сферы. Поверхность моря была неподвижна и совершенно прозрачна. Было очень тепло. Густой неподвижный воздух, пропитанный ароматами моря, хотелось потрогать рукой. Все вокруг нас было залито прозрачным звездным светом. Тени мачт и надстроек судна висели прямо в пространстве. Линии горизонта не было видно. Звезды сверкали везде: и внизу, и вверху. Чуть впереди на носу судна из ничего появлялись светящиеся нити и тут же рассыпались множеством огоньков. Временами откуда-то снизу, из-под днища судна, вспыхивало яркое зеленоватое свечение. Машину остановили. Корабль мягко скользил по инерции. Стало очень тихо. У носа судна послышался нежный рокот бурунов. Периодически множество фосфоресцирующих искр превращали буруны в россыпь огней, а тот же загадочный яркий источник окрашивал буруны мертвым матово-зеленым светом. Я пытался найти этот источник, заглядывал вниз и с правого, и с левого борта, но взгляд проваливался в бездну, и я видел только звезды.

Ни малейшего дуновения ветерка. Очень тихо. Я напряг слух: не слышен ли шорох движения звезд?

Мачта чуть качнулась — это на палубе заработала лебедка, вбирая в себя часть троса.

На корме, за бортом, где трос с гирляндой приборов уходил в ничто, появилась стая парящих в пространстве рыб на фоне звезд. Трос, двигаясь, высекал спирали фосфоресцирующих огней, что и привлекало зрителей-рыб.

Между Большой Медведицей вверху и ее зеркальным отражением внизу были видны непрерывные вспышки молний. Откуда они, если нет облаков?

Корабль лег в дрейф и завис в пространстве. Набегавшись от носа к корме и от борта к борту, я взобрался на мачту, удобно устроился и оказался в самом центре Вселенной. Скопление звезд у Млечного Пути в одной стороне неба было ярче, создавало густые тени. Там, внизу, среди звезд, я увидел и собственную тень.

Шел час, другой, третий. Прямо из ничего — там, где должна была находиться линия горизонта, — рождались все новые и новые созвездия.

Обычно Венера протягивала тоненькую светящуюся дорожку к борту судна, но на этот раз струйки света вперемежку с маленькими звездочками вертикально стекали вниз, к той, другой, Венере.

Яркое зеленоватое свечение периодически вспыхивало под днищем судна с обоих бортов. Сполохи молний среди звезд слабо высвечивали черту горизонта, как будто там шла война с инопланетянами.

Под утро звездный свет погас, а на востоке стал медленно растекаться густой бордовый цвет, окрасивший поверхность воды багряными узорами. И следом за ним, закрывая гигантское ночное представление, показался краешек солнца, окончательно разделивший Вселенную на море и небо.

Очарованный странник

«Путь» — увлекательная книга, и ее, несомненно, оценят по достоинству читатели самых разных пристрастий. Перед нами рассказ человека, преодолевшего почти неодолимые препятствия, свидетельство его духовных поисков, прозрений и, наконец, просто хорошая литература. Каждый читатель может найти в ней отголоски некогда пережитого. Кто не мечтал в детстве о дальних морях и странах? С годами несбыточное забывалось, но для автора этой книги не существовало понятия «несбыточное».

Слава Курилов совершил свой побег в тридцать восемь лет, и первый вопрос, который ему задали на острове Сиаргао, был: «А зачем?» В книге мы находим несколько ответов на этот вопрос. Он жил в стране, превращенной в гигантскую тюрьму, в жестоком замкнутом пространстве: «Жить в атмосфере ненависти и страха — медленное самоубийство». Казалось бы, ответ прост, все ясно и отчетливо, как на черно-белом снимке, но для автора книги «Путь» это лишь первое и поверхностное объяснение. Прошлое в его прозе постепенно обретает цвет и глубину, воспоминания о черноморской Аркадии — это память о счастье. Слава не раз задавался вопросом о причине своего побега, размышлял об этом и нашел другой ответ: «Это не был побег в прямом смысле — из тюрьмы, от чумы или от долгов… Побег с корабля был духовным испытанием, научно-мистическим экспериментом или познанием себя — как угодно».

Он принадлежал к редкой и драгоценной породе странников и духовидцев. Такие люди были во все времена: они проходили свой духовный путь в монастырской келье, в постижении мистических глубин йоги или в реальных странствиях с единственной целью — поиска единения с Богом. Тому, что Слава рассказывает о моментах пережитых откровений, веришь, за попытками передать, описать их чувствуется подлинность. Он одновременно созерцатель и действователь, он подчиняется тайному зову и в миг почти неминуемой смерти оказывается в ином мире, в доме, освященном Божественным присутствием. Человек, затерянный в ночном океане, напрягает все силы, упорно пробивается сквозь шторм и в то же время, пишет Слава, «мое состояние было таким, как если бы я, задумавшись, тихо брел ночью по дороге вдали от человеческого жилья». Таков таинственный путь очарованного странника.

Слава Курилов был, без преувеличения, легендарным человеком. О нем не раз писали в Канаде, Америке, Израиле, России, его проза переведена на несколько языков. История его жизни напоминает приключенческий роман в духе Стивенсона с поправкой на реалии нашего времени. Легендам свойственно сводить жизнь героя в стройный сюжет: по воспоминаниям близких, первое произнесенное им слово — «вода». Слава с детства мечтал о море, хотя в его Семипалатинске о море знали лишь понаслышке. Он выбрал профессию океанолога и после окончания вуза работал в Институте океанологии при Академии Наук СССР. Параллельно изучал социальную психологию в Педагогическом институте, затем окончил штурманское училище. Казалось бы, такая насыщенная жизнь, но позже он напишет о том времени: «Я бы назвал всю свою жизнь непрерывным сном, за исключением тех мгновений, когда я был по-настоящему пробужден». В этой книге повествуется о пробуждении, духовной свободе и побеге, который он определил как обряд Действия.

«Побег» заканчивается появлением в деревушке солдат и арестом Славы. Филиппинские власти заподозрили его в шпионаже, он оказался в тюрьме, но весть о беглеце облетела остров, и познакомиться с ним приезжали из самых отдаленных уголков. Через полгода Слава Курилов получил разрешение уехать в Канаду. Там его история тоже привлекла внимание, о нем много писали, он стал знаменит. Но он любил вспоминать не об этом, а о месяце, проведенном в джунглях, о плаваниях на исследовательском судне. В 1986 году Слава Курилов переселился в Израиль и стал сотрудником Хайфского океанографического института. Мы познакомились в мае 1990 года, в день нашего приезда в Израиль, так что иерусалимская жизнь началась с его поразительного рассказа. Скромный, непритязательный, Слава совсем не походил на супермена и предпочитал держаться в тени. Но для друзей было важно его присутствие: в этом странном, обаятельном человеке чувствовалось спокойное мужество и внутренняя свобода.

29 января 1998 года Слава Курилов погиб во время подводных исследований на озере Кинерет. Он верил в предзнаменования, а в этот раз они были явными: за несколько дней до смерти он слишком долго пробыл под водой, вызволяя напарника, запутавшегося в рыболовных сетях. Их подняли наверх, когда в баллонах уже почти кончился воздух. Слава имел право отказаться от работы в свой последний день, но не сделал этого. После его смерти по-иному читаешь знакомые строки: «Жизнь — это когда смерть стоит за плечами… Конечная цель — выдержать, и совсем несущественно — выжить или умереть. Я выдержал. Успех был бы и в случае смерти».

Слава похоронен в Иерусалиме, на старинном кладбище, неподалеку от потомков рыцарей-тамплиеров, странников прошлых времен, на улице Эмек Рефаим. На похоронах друзья говорили о его аскетизме, доброте, кто-то назвал его праведником. «Это не доброта, а кротость. Он был философским человеком», — заметил человек, хорошо знавший Славу. «Разве Слава занимался философией?» — «Не занимался, а жил. Просто он так жил…»

Один из героев этой книги — океан. В океане таится прошлое мира, под толщей воды можно разглядеть тени старинных кораблей, финикийские галеры, каравеллы Колумба, а в самой его глубине скрыт невидимый дом, освященный Божественным присутствием. События, о которых Слава Курилов рассказал в книге, тоже проходили на разных «глубинах»: за решительными, порой безрассудными действиями, резкими изломами судьбы скрывалось ровное упорство странника, идущего своим путем. Он требовал полной самоотдачи и множества жертв. «Закончив далекий и трудный путь, я увидел то, о чем долго грезил, и понял — нет счастья за горизонтом, а оно, как тень, безмолвное, всегда рядом…» Но такие судьбы и такие пути не измеряются общими мерками, их смысл нам неведом. Путь закончен — или он продолжается? «Море исчезло. Под нами была бездна, усыпанная яркими звездами… Корабль плавно парил в пространстве в центре одной гигантской сферы… Я взобрался на мачту, удобно устроился и оказался в самом центре Вселенной. Скопление звезду Млечного Пути в одной стороне неба было ярче, создавало густые тени надстроек. Там, внизу, среди звезд, я увидел и собственную тень».

Елена Игнатова

Из интервью с Еленой Генделевой-Куриловой

Беседовала Нино Абесадзе

 

Слава Куртилов с женой Екатериной Генделевой-Куриловой

 

— Отношения с морем у него были мистические. Он рассказывал, и в книге есть этот эпизод, когда он сидел на берегу моря в Крыму и вдруг почувствовал, что море на него «смотрит» — всеми своими волнами, всеми гребнями.

Тогда и свершился контакт его сознания с этой стихией. Это было духовное единение, его союз с морем. Потом любовь утвердилась. Он часами мог сидеть, слушать, любоваться морем. Это было настоящее общение двух любящих субстанций, любовные отношения между ними. Но была и земная часть их «взаимоотношений».

 

— Море, Бог и Йога — это те три вектора, которые сошлись в одной точке — в точке побега, в точке прыжка и в тех трех сутках в океане. Все это главные составляющие славиной души и его личности. Все это и привело его к «фокусу». И был прыжок.

 

Впервые Слава приехал в Израиль в 1985 году. Он был желанным гостем. На него был огромный спрос. Передавали его друзья друг другу из рук в руки.

 

— Мы с ним познакомились на дне рождения нашей общей приятельницы, 25 июля 1985 года. И больше тогда не виделись. Он прожил здесь три месяца и вернулся в Канаду. И часто вспоминал потом Израиль. Его тянуло сюда безумно — к солнцу, к морю, к людям из России. И он вернулся.

 

И они вновь встретились совершенно случайно, ровно через год со времени первого знакомства — 25 июля 1986 года. На улице, на автобусной остановке рядом с домом, в котором жила Лена и адреса которого он тогда не знал.

Венчались Лена и Слава в Вифании, в церкви Гефсиманского монастыря…

 

— От Славы исходило такое спокойствие и такая сила, что одно пребывание рядом с ним просто вылечивало. Мы прожили вместе всего одиннадцать лет, но именно благодаря им я живу и по сей день и совершенно не ропщу на судьбу. За эти годы я получила больше любви и тепла, чем могла мечтать. Люди такого, может быть, не получают за всю жизнь.

 

— Слава смерти не боялся. Прочитав книгу, вы поймете, что он «бывал» в том мире. Он, наверное, как всякий человек, боялся смертного часа и мучений, и смертный страх ему был хорошо знаком, но самой смерти он не боялся, зная, что это — продолжение жизни. Когда-то мы с ним говорили об этом, и он объяснил, что страха быть не может быть, что это совершенно разные вещи — земная жизнь и то, что находится за ее пределами. Наверное, поэтому я и могу жить после его смерти. Я ведь знаю, что для него не существовало вопроса: есть ли жизнь после смерти?

Для него было однозначно, что это — продолжение жизни в других категориях. Вот чего он действительно боялся, так это немощи. Он боялся быть прикованным к постели, к капельницам, ко всевозможным трубкам. Он незадолго до смерти побывал в больнице у нашей знакомой, и это привело его в такой ужас, что он даже впал в депрессию на какое-то время. Аксенов, когда ему сообщили, что Слава умер в Галилейском море, сказал: «Какой изящный абрис судьбы». И я с ним согласна.

 

Это был холодный день 29 января 1998 года — день тяжелой водолазной работы. На работе была и Лена, сотрудник израильского телевидения. Незадолго до трагедии в сети запутался приятель Курилова (они ходили парами), и Слава его распутал. А потом запутался Слава. И приятель стал его распутывать. Он разрезал нить, но к этому времени Славе уже стало плохо. Когда его подняли на поверхность, он махнул рукой, но когда его выносили на берег, его уже не было в живых.

 

— Когда он умер, у него было такое величественное лицо, как у древнего рыцаря или воина. При жизни оно у него было совсем другое — невероятно доброе, кроткое. А после жизни появился отпечаток величия. И была какая-то странная улыбка. У меня даже слов нет ее описать. Как бы улыбка знания. Потом она исчезла. А моя связь со Славой не прекращается до этого момента. Я, конечно, могу говорить только за себя, потому и не имею права сказать, что мы с ним так и не расставались, но душа моя соседствует с его душой — это точно, с тех пор, как мы с ним вместе. Это я не боюсь сказать, а декларации про то, что любила, люблю, буду любить, заставляют меня чувствовать себя дискомфортно…

!